Главная страница
Экономика
Статьи
Маркетинг
Менеджмент
Инвестиции

О мировоззрении дальневосточных ученых первой половины ХХ века

Е.В.ВАСИЛЬЕВА

На примере научной интеллигенции Дальнего Востока первой половины ХХ в. рассматриваются
малоизученные в социальной истории науки проблемы научного мировоззрения в связи со сменой классической рациональности на неклассическую.
World outlook of the Far Eastern scientists in the first half of the XX century. E.V.VASILYEVA (Far
Eastern State University, Vladivostok).
Considering ideology of the Far Eastern scientific intelligentsia in the first half of the XX century, the
author examines the problems of scientific world outlook, insufficiently studied in social history of science, in
connection with replacement of classic scientific world image by non classic one.
В структуре мировоззрения ученого преобладает собственно научный
компонент, позволяя определить картину мира, характерную для его сознания, как
научную, а само мировоззрение охарактеризовать как преимущественно научное.
В.И.Вернадский под научным мировоззрением подразумевал «определенное отношение к окружающему нас миру явлений, при котором каждое явление входит в
рамки научного изучения и находит объяснение, не противоречащее основным
принципам научного искания. Отдельные частные явления соединяются вместе как
части одного целого, и в конце концов получается одна картина Вселенной… В него <научное мировоззрение> входят также теории и явления, вызванные борьбой
или воздействием других мировоззрений, одновременно живых в человечестве.
Наконец, безусловно, всегда оно проникнуто сознательным волевым стремлением
человеческой личности расширить пределы знания, охватить мыслью все окружающее» [3, c. 51, 52].
Обращение к научному мировоззрению отечественных ученых рубежа
XIX–XX вв. и первой половины XX в. далеко не случайно. В это время в сознании
мирового научного сообщества устоявшаяся в течение нескольких столетий классическая рациональность менялась на неклассическую. Суть данного процесса
М.Мамардашвили сводит к введению явлений сознания и жизни в научную картину мира [8, c. 9]. Под воздействием революционных сдвигов в физике и естествознании сопутствовавший им стереотип научного мировоззрения ломался, приводя
ученых к созданию новых теорий, что в свою очередь вызывало необходимость их
философского осмысления [17, c. 199–205]. Отечественная наука, в эти годы преВестник ДВО РАН. 2005. № 5
ВАСИЛЬЕВА Елена Владимировна – кандидат исторических наук (Дальневосточный государственный
университет, Владивосток).
бывавшая в изоляции, к концу 1940-х годов казавшейся полной и окончательной,
находилась как бы в стороне от происходящего [10, c. 15]. Ее развитие подчинялось иным законам. Но внутренняя готовность советских ученых к встрече с новым для них знанием не была утрачена. Истоки этой готовности стоит искать в мировоззрении ученых, причем нам представляется целесообразным обратиться к
небольшим научным сообществам, находившимся в значительном отдалении от
центра научной мысли и, главное – политики, какими являлись, например, научные организации Дальнего Востока.
В научном мировоззрении принято выделять общенаучный и частнонаучный
уровни. Нередко исследователи обращаются и к философскому уровню, а сами философы полагают его высшим уровнем мировоззрения. Но, следуя за В.И.Вернадским, согласно которому собственно научный уровень мировоззрения никогда не
совпадает с философским как результатом метафизической деятельности человека, ограничимся собственно научным уровнем [3, c. 78].
Для представления о характере общенаучного мировоззрения ученых Дальнего
Востока обратимся к сложившемуся в их сознании образу науки и проследим, менялся ли он на протяжении первой половины прошлого века, и если менялся, то как.
Образ науки – понятие социокультурного плана. В него входят «представления
ученых и более широких слоев общества о природе и целях науки, о ее социальной роли, о ее месте среди форм духовной культуры…о ценностно-этических нормах, которые должны разделять члены научного сообщества» [19, c. 39, 40]. На
протяжении нескольких веков общенаучное мировоззрение, эта собственно научная метафизика, было представлено тем образом науки, который В.П.Филатовым
определен как «стандартный европейского типа». Ученые, его носители, единственным предназначением науки полагали производство знания, которое требовало
«жертвенного служения», направленного на поиск истины как таковой, без оглядки на власть и общество, исключая малейшую возможность их вмешательства в
данный процесс. Поскольку именно с этим образом связано понятие академизма в
науке и именно на его путях формировалась классическая рациональность, назовем его условно академическим [11]. В сознании отечественных ученых он сформировался где-то в середине XIX в., когда наука в России стала складываться как
социальный институт, обретая новые организационные формы. В других социальных кругах с наукой были связаны иные представления. Разночинная интеллигенция, в первую очередь народническая, рассматривала ее как средство достижения
«социальной правды» [19, c. 40; 18]. Это наука, понимаемая как средство, т.е. ее
инструментальный образ. В сравнении с западноевропейским типом он был вторичен и мог восходить как к политическому, так и к экономическому сознанию. Как
показывает научная и прочая деятельность отечественной научной интеллигенции,
сознание ее тяготело к инструментальному образу, ибо служение науке в большинстве своем ученые полагали служением отечеству. И в любом случае наука представлялась им средством, которое воздействует, а не на которое воздействуют, поэтому никто из них не допускал возможности разрушения ядра рациональности в
угоду явлениям, выходящим за сферы науки.
В первые десятилетия советская власть, строя научную политику, конструировала собственный образ науки, выбирая между его радикальными и более умеренными альтернативными западноевропейскому образу вариантами. В основе его лежало видение науки исключительно как средства достижения «великих целей». То
есть это был все тот же инструментальный образ. Он складывался поэтапно, впитывая в себя все веяния времени и не пренебрегая уже бытовавшими альтернативными вариантами, вплоть до контрнаучных. Какой бы из них ни выбирало государ99
ственное сознание, оно допускало возможность включения в научную картину мира безо всякого на то научного обоснования элементов иных сфер, а в научный
процесс – прежде всего собственного вмешательства. В любом случае утверждавшийся им образ науки противостоял ее академическому образу. Это противостояние в конечном счете было выражено бинарной оппозицией «советская наука» –
«буржуазная наука». Во многом порожденный мифологической формой сознания,
официальный образ науки был образом утопическим. И в таковой форме навязывался ученым в качестве единственного мировоззренческого ориентира. Он складывался не без участия научной элиты советской России, начиная уже с С.Ф.Ольденбурга. Все ученые обязывались разделять и поддерживать его, перекраивая
собственное мировоззрение.
Наша задача – рассмотреть позицию, которую в данном процессе заняли дальневосточные ученые. Первые сведения об их представлениях о науке, ее предназначении связаны с обоснованием необходимости расширения на Дальнем Востоке
сети научных и высших учебных заведений и дальнейшим их преобразованием.
Речь идет о попытках реорганизации Восточного института и планировании работы опытных сельскохозяйственных станций в 10-е годы ХХ в. Уже здесь обнаруживаются два из вышеназванных образов науки, на которые ориентировались ученые Дальнего Востока: наука как цель и наука как средство. Удивительно, что в
числе носителей инструментального образа науки оказались представители собственно научной среды, т.е. высшей школы, а в числе сторонников «чистой науки» –
исключительно прикладники. Представители Восточного института, обосновывая
необходимость придать Институту более высокий статус, обеспечивающий в том
числе и академические свободы, не относили себя к приверженцам чистой науки
(ГАПК. Ф. 52, оп. 10, д. 1, л. 10). Их позиция отличалась от позиции местных ученых-аграриев, которые, по признанию самого авторитетного из них – П.М.Писцова, постоянно «от чисто колонизационных задач отклонялись в сторону разрешения общенаучных вопросов, получивших блестящую всестороннюю разработку»
(Там же. Ф. 702, оп. 5, д. 371, л. 8).
Оба подхода к определению сущности науки и ее целей не вызывали каких-либо споров в научных кругах. Во-первых, не существовало никакой структуры, которая бы их объединила, ориенталисты и аграрии никак не были связаны между
собой, представляя не сообщающиеся научные среды. Ну а сам образ науки в сознании большинства из них был слабо отрефлексирован, причем доказательств того, что его структура в этот период допускала неклассический вариант рациональности, нет.
Образ науки обретал свою завершенность по мере того, как росла ее востребованность, со вторичной институционализацией, т.е. в иных исторических условиях. Резкое их изменение далеко не сразу вызвало всплеск научной рефлексии. В годы революции и Гражданской войны на Дальнем Востоке продолжалось становление научной интеллигенции. Выброшенные Гражданской войной на окраину страны, ученые обретали иную региональную идентичность, а непосредственные обстоятельства их существования на первое место выдвигали не столько мысль,
сколько опережавшее ее действие. Какое-то время направленная на самосохранение научная деятельность «велась…в тесной зависимости от культурных центров
и научных сил европейской России» [1, c. 4]. Не теряя внутренней связи с научными центрами страны, ученые почувствовали, что необходимо оценить итоги своей
работы и наметить собственные пути развития науки на местах, и в апреле 1922 г.
собрались на первый научный съезд – «Первый съезд по изучению Уссурийского
края в естественно-историческом отношении» [1].
100
Подробное описание съезда, сделанное Н.П.Автономовым, позволяет судить о
характере общенаучного мировоззрения ученых-дальневосточников. В целом очевиден общеевропейский образ науки, с идеями неограниченного прогресса разума
и его пиетизмом по отношению к нему. При этом роль науки виделась исключительно как инструментальная: наука – это средство, преобразующее край. Докладчики обосновывали идею предпочтительного развития прикладного знания, предполагая при этом развитие не только чисто экспериментальных, но и теоретических направлений исследований, а в числе приоритетных рассматривали как естественные науки, так и общественные. Нет сомнения в том, что наука дальневосточным ученым представлялась единым, цельным образованием, и в этом они продолжали универсалистские традиции западноевропейской и российской науки
XIX–начала XX в. В то же время их стремление начать самостоятельную, не зависящую от научных центров страны работу и придать ей «желательное направление» в рамках Дальневосточного края говорит о рождении локального варианта
научной картины мира, в какой-то мере подрывающего традиционный универсализм [1, c. 4]. Будущее же науки, судя по отчету Автономова, рассматривалось ими
в рамках классической рациональности.
Инструментальный образ науки оказался весьма устойчивым даже после установления советской власти. Об этом говорит «Проект учреждения Исследовательского института при Государственном дальневосточном университете», который в
конце 1923 г. подготовила профессура Университета. Авторы «Проекта» исходили
не из разработанного Наркомпросом типового положения о НИИ при вузах и университетах, которое заранее связывало науку с политическими задачами. Не торопясь менять логические основания науки, т.е. не сообразуясь с требованиями либо
классовости и партийности, либо народности, они ориентировались на постановления состоявшейся в марте того же года Всероссийской конференции, которая намеревалась возродить деятельность Комиссии по изучению естественных производительных сил, рассматривающей науку как преобразующую силу России (ГАПК.
Ф. 117, оп. 3, д. 17, л. 142). Вот локальная научная картина, представленная в «Проекте» местными учеными: «Здесь в обширном крае от полярных снегов до субтропиков сосредоточены: своеобразный и мало изученный мир, большое и оригинальное животное население, самобытный коренной полудикий обитатель с его оригинальным уклоном жизни; новое хозяйство начинает развиваться на фоне почти
первобытной природы…природный покров, недра, воды здесь, в девственной пока стране, есть сложный, но строго координированный организм, жизнь которого
протекает по определенному плану, установленному природой; нарушение этого
плана и природного баланса влечет за собой гибель природы и базирующегося на
ней народного хозяйства» (Там же. Л. 143 об).
Мировоззрение не могло меняться стремительно, и позиции местных ученых
оставались прежними и к 1926 г.: материалы Первой конференции по изучению
производительных сил Дальнего Востока, собравшей практически все научные силы ДВК, иллюстрируют торжество инструментального подхода к целям науки и ее
сущности [13, 14].
Первый съезд и Конференция показали, что в первое послереволюционное десятилетие на Дальнем Востоке сложилась достаточно специфическая группа естественнонаучной и гуманитарной интеллигенции, которая, как любая локальная группа, в первую очередь заботится о собственной солидарности и идентичности [7].
Видимо, эта локальность способствовала сохранению в сознании дальневосточных ученых привычного понятия инструментальности, но затруднила проникновение в структуру научного мировоззрения идеологического компонента.
101
Не случайно в их лексиконе долгое время почти отсутствовала новая фразеология,
и прежде всего выражение «советская наука» со всем набором атрибутивов: самая
передовая, самая прогрессивная, вооруженная самыми передовыми методами и
противостоящая науке буржуазной, «отсталой и загнивающей». В документах второй половины 1920-х годов оно обнаружено чуть ли не единственный раз. Это не
значит, что ученые Дальнего Востока не разделяли господствовавших мифов. При
крайнем недостатке информации они действительно полагали, что в центре страны идет какая-то необыкновенная жизнь и в этой жизни есть место для той науки,
о которой говорилось с партийных трибун, вещало радио и писали газеты – «советской науки», на существовании которой к концу 20-х годов настаивали видные
ученые страны. «В Ленинграде сейчас кипит работа. Научные институты действительно чудеса делают, а мне здесь лапти плести», – с болью писал в 1928 г., не находя выхода своей энергии, уполномоченному Главнауки по Дальнему Востоку
проф. В.М.Савич (ГАХК. Ф. 871, оп. 2, д. 25, л. 6 об.). Мифологизированный образ
науки не совпадал с реальностью. В то же время он, как и любой другой миф, имел
осязаемую почву – действительные успехи отечественных ученых. Для дальневосточников «советская наука» прежде всего соотносилась с системой знаний, высоко ими оцениваемой.
Но это знание по-прежнему для большинства оставалось универсальным средством достижения практических целей. Искреннее желание некоторых из них бороться против «чистой науки» сближалось с позицией новой власти. В мае 1928 г.,
например, на пятом пленуме ДВКК ВКП (б) было зачитано письмо одного из научных работников края, имя которого названо не было. Оценивая работу местного
географического общества, он писал: «Академизм – отличительная черта работы,
которую не хотелось бы назвать научной. Правда, эта черта в духе старых традиций общества. Но научности в советском понимании она чести сделать не может»
(Там же. Ф. П-67, оп. 1, д. 133, л. 169). Произнесено за год до большевизации Академии наук и за два года до первого «крестового похода» против нее и «академизма». Дальнейшее чтение письма убеждает в том, что позиция автора вряд ли была
обусловлена классовым подходом, она носила мировоззренческий характер: «академизм» противопоставлялся маркированному инструментальному образу науки.
«Академическая», «чистая» наука – значит нацеленная на собственные нужды, а
не подчиненная общественным целям, теперь уже – целям социалистического
строительства. По мнению писавшего, носителей академического образа науки
объединило Географическое общество. Анализ документов дает основание полагать, что такие ученые находились и за его пределами: в Ботаническом кабинете,
возглавляемом Е.Н.Алисовой, в ТИРХ и частично в ГДУ. На фоне происходивших
перемен они не манифестировали своих предпочтений, но работали не оглядываясь на прикладную значимость результатов, обосновывая свою деятельность ссылками на мировые и отечественные авторитеты.
Если академический образ науки в сознании его носителей оставался неизменным, то инструментальный ее образ менялся. Об этом свидетельствует, например,
«Краткая записка об организации, содержании и методах научно-исследовательской работы в ДВК», представленная в 1931 г. доцентом ГДУ экономистом В.Л.Погодиным в Крайплан: «Следует различать научно-исследовательскую работу и научную работу, и об этом приходится упоминать, так как научная работа не всегда
бывает предметом нашего внимания. Под научной работой я буду понимать научную разработку научно-исследовательского материала и научную работу в области
теории. И в том и в другом случае отвергается мысль о “чистой ” науке для науки,
и всегда мыслится актуальная целевая установка работы. Только недостаточным
102
вниманием к научной работе объясняется с одной стороны крайняя бедность марксистской научной литературы во всех областях знания, а с другой стороны безразборчивое издательство квазимарксистских и вредительских научных работ. Научно-исследовательская работа счастливее в том смысле, что необходимость ее общепризнана; однако контроль за ней еще слабее, вследствие чего именно здесь
свивают свои гнезда и вредители, и рвачи, и научные невежды, и остатки “чистой
науки”» (ГАХК. Ф. 353, оп. 1, д. 81, л. 40). Это науковедческое размышление показывает, что с начала 1930-х годов выражения «чистая» наука, «академизм» в стране становятся синонимами «вредительства», вытесняя традиционный западноевропейский образ науки из сознания советских ученых и дополняя инструментальный ее образ политизированными чертами.
Борьба с «академизмом», которому придан был облик политического явления,
на Дальнем Востоке принимала такие же резкие формы, как и в центре страны. Источником для ее изучения можно считать следственные дела научных работников,
репрессированных в первой половине 1930-х годов, когда в основу протокола ложились собственноручные показания арестованного, а следователь определял
лишь тему допроса.
Одними из первых были арестованы в январе 1931 г. ведущие ученые ТИРХ во
главе с бывшим директором А.Н.Державиным. Отвечая на вопросы следователя,
А.Н.Державин, так до конца следствия и не признав своей вины, писал: «Решив отправиться на Дальний Восток, я имел в виду посвятить свою жизнь созданию морского исследовательского института, которым можно было бы гордиться перед лицом своей страны и всего мира. Эта задача представлялась мне особенно привлекательной не только в виду широких исследовательских возможностей дальневосточных морей. Я старался принять участие в строительстве мне знакомой и близкой отрасли народного хозяйства, при том на фронте, угрожаемом со стороны
чрезвычайно активного и опасного иностранного капитала» (ГАПК. Ф. 1518, оп. 1,
д. п-87608, т. 1, л. 19). Весьма сложный образ науки, но он не дает оснований судить о предпочтениях арестованного. Позицию Державина проясняет, одновременно обосновывая собственную, проходивший по тому же делу ученый-специалист М.П.Сомов. Отвергнув факты осознанного вредительства со стороны руководства Институтом, т.е. Державина, но признав ряд недочетов в работе, он утверждал, что все они «происходили от академичности руководителей, от неумения
работать целеустремленно, отказываясь от изучения деталей, которыми всегда дорожит современная наука в буржуазных странах, где совсем иные требования и
совсем иные задачи всей научной работы» (Там же. Л. 50 об). «Академичность» в
числе основных недостатков в деятельности арестованных была названа экспертной комиссией (в ее состав входили пять работников ТИРХ). Она же была первым
пунктом обвинительного заключения (Там же. Л. 171, 175).
Показания ученых, преимущественно профессуры ГДУ/ДВГУ, при арестах
1933–1934 гг. подтверждают, что обращаться к научной деятельности их во многом
заставляла идея служения обществу, которая пронизала сознание почти каждого
российского интеллигента. Обратимся к фрагменту признаний проф. В.М.Савича
(1933 г.). «Я дал согласие на вредительскую работу исключительно по линии саботажа, задержки представления отчетов, материалов… Сама идея вредительства по
качественной линии была неприемлема для лица 25 лет проработавшего на научном фронте и имевшего стимулом работы идею достижения истины» (ГАПК.
Ф. 1518, оп. 1, д.п-89216, т. 1, л. 14). Казалось бы, вот оно, искомое: смысл науки –
в «достижении истины», в таком обобщенном виде не высказывался никто из
ученых Дальнего Востока. Но из дальнейших показаний-рассуждений становится
103
совершенно очевидным, что истина у Савича соотносилась исключительно с экспериментальным знанием, что теория, по его мнению, откровенно принижает инструментальное предназначение науки и соотносится с «академизмом». Именно с
мировоззренческих позиций Савич критикует своих непосредственных руководителей В.Л.Комарова и Н.И.Вавилова: «Оба эти академика давали установки к работе, выпячивая на первый план неактуальные чисто теоретические планы работ с
явным ущербом для практических мероприятий советской власти» (Там же.
Л. 42 об). Безусловно, направление обвинений было задано следствием, но аргументация у Савича была своя, она подтверждалась всей его исследовательской и
организационной практикой, как до ареста, так и после отбывания срока: он всегда стремился заниматься именно прикладной наукой [2, c. 144–165].
Данная черта отличала чуть ли не всю старую научную интеллигенцию Дальнего Востока, которая продолжала свою работу в условиях изменившегося политического строя. Ученые уходили от бинарной оппозиции (если таковая действительно была), где наука – либо цель, либо средство. Образ науки у них являл некий
синтез того и другого, поэтому его вряд ли можно назвать раздвоенным в их сознании. Это была какая-то «устойчивая неустойчивость» общенаучного мировоззрения, размывавшая границы между собственно научным и другими видами мировоззрения. Возможно, она являлась следствием своеобразного «ухода» от научной
рефлексии вообще, в связи с чем, оставаясь ослабленной в условиях повседневности, рефлексия эта обретала более четкую артикуляцию только в исключительных
ситуациях, вызванных и масштабными конференциями, и обстоятельствами арестов и допросов.
Насколько же такая мировоззренческая позиция наследовалось научной молодежью – той советской научной интеллигенцией, которая формировалась в иной
атмосфере? Переписка, протоколы заседаний ученых советов, профсоюзных и
партийных собраний научных учреждений и вузов Дальнего Востока, воспоминания самих ученых, а главное, анализ опубликованных статей, в трудах ли ГДУ и
ТИРХ/ТИНРО, в Вестнике ли ДВФАН за 1932–1939 гг., – все говорит о том, что
для молодежи также характерен «уход» от научной рефлексии. Поэтому судить о
ней можно лишь вновь обратившись к исключительным ситуациям, и в первую
очередь к ситуации ареста. В конце 1936–начале 1937 г. была арестована группа
молодых химиков ТИНРО, от которых тоже и теми же методами добились «признательных» показаний. Давая их 24 декабря 1936 г., М.П.Белопольский отрицал
приверженность группы принципу «наука для науки». В то же время он признал:
«Однако я должен отметить, что принцип “наука ради науки” обсуждался в нашей
группе. Мы его критиковали и отмечали его нежизненность» (ГАПК. Ф. 1518, оп.
1, д.п-23188, т. 1, л. 199–200). Но вот что показал еще один проходящий по делу научный работник, Г.Г.Кириллов: «Мои разговоры с Белопольским и Максимовым
приняли определенно антисоветский характер. Началось это с определения места
науки в системе социалистического строительства. Мы считали, что наука должна
стоять вне политики. Мы стояли за “чистую” науку» (Там же. Т. 2, л. 61).
То есть у части первого поколения советской научной интеллигенции, каковыми были ученые и ТИРХ/ТИНРО, и ДВФАН, академический образ науки все-таки
был маркированным. Об этом можно судить не только по признаниям арестованных химиков ТИНРО, но и по текстам статей, где они не связывали цели и результаты работы с непосредственными народнохозяйственными задачами (как это было у большинства), и по косвенным свидетельствам: достижениями в области чистой теории, не имевшей выхода в прикладную область, они неизменно гордились.
На очередном допросе Белопольский признавался: «мне и другим членам фашист104
ской группы удалось сделать ряд интересных теоретических работ» (Там же. Т. 1,
л. 240).
Так или иначе, обстановка допроса и сам факт ареста помогли им, как и их учителям, выразить то, что, скажем, на собраниях, а тем более в личных беседах оставалось на уровне эмоций, восклицаний, неотрефлексированных высказываний.
Однако для них поле такой рефлексии было шире. Не в пример своим учителям,
они имели непосредственный контакт не только с репрессивной системой, но и с
партийными органами. Известная часть таких контактов документально зафиксирована стенограммами партийных пленумов и конференций.
Одна из первых таких официальных встреч состоялась 6 марта 1933 г. на
4-й Владивостокской партийной конференции. Выступая на ней от лица ученых
города, проф. Б.П.Пентегов коснулся истории с выпуском первого номера «Вестника ДВФАН», номера, не только резко раскритикованного партийными органами,
но и обратившего на себя внимание НКВД. При оценке сложившейся ситуации
профессором был достаточно четко прописан образ советской науки. Пентегов говорил: «Мы должны требовать, чтобы “Вестник” являлся проводником марксистско-ленинской методологии в науке, в духе, который позволил советской науке
подняться много выше заграничной буржуазной науки» (ГАПК. Ф. П-3, оп. 1,
д. 413, л. 113).
Десятилетие – с середины 1930-х годов до второй половины 1940-х – ученых
не было слышно с партийных трибун. Их заменили поставленные у руководства
научными учреждениями и вузами партийные функционеры средней руки, не
имевшие отношения к науке. Беспартийные руководители, как правило, для выступлений не приглашались. За это время к локальному образу науки добавился
еще один штрих – осознание зависимости развития науки от партийно-государственных органов. Научные работники говорили о невнимании к их нуждам, об игнорировании положения науки и даже требовали более частого посещения своих
учреждений. Образ науки в их сознании обретает более сложную структуру, включая не только представления о науке как о системе знания, о его предназначении,
но и всю институциональную сферу. Исходя же из представлений о науке как о социальном институте, дальневосточные ученые включали в свои представления о
науке и ее межинституциональные связи. Новым здесь является признание как
должного того, что характер этих связей регулируется за пределами научной сферы. Академический образ науки еще более решительно вытеснялся из сознания, а
инструментальный образ являл науку неким институциональным образованием,
которое не только допускает, но и предполагает внешнее, т.е. партийно-государственное, вмешательство в ход его развития.
Во время войны дальневосточные ученые, казалось, вообще забыли о том, что
у науки могут быть собственные цели. Так что после войны на волне повышенного интереса государства к науке они как бы заново пытались овладеть научной рефлексией. Но источник ее все так же находился за пределами науки, и рефлектировать им вновь пришлось на партийных трибунах. И рефлексия эта не имела ничего общего с собственно научной метафизикой. Цели науки, формулируемые учеными, как ни грустно это сознавать, были заимствованы из партийных документов. «Роль науки в осуществлении наших пятилетних планов, скорейшем преобразовании нашего социалистического государства в коммунистическое совершенно
очевидна и не нуждается в доказательствах», – говорил председатель президиума
Базы В.С.Слодкевич в январе 1948 г. на Х Городской партконференции (Там же.
Д. 1120, л. 87). Показательна и следующая выдержка из выступления на собрании
партактива г. Владивостока 30 июля 1947 г. заместителя секретаря парторганизации
105
Дальневосточной базы к.х.н. Е.П.Ожигова: «Товарищ Сталин в Отчетном докладе
на Восемнадцатом съезде партии указал, что есть одна отрасль науки, знание которой должно быть обязательным для большевиков всех отраслей науки. Это марксистско-ленинская наука об обществе, о законах развития демократической революции, о законах развития социалистического строительства, о победе коммунизма. … Коренной особенностью советской науки является полная ясность в отношении философских мировоззрений, в основе которых лежат идеи Маркса–Энгельса–Ленина–Сталина. Научные работники руководствуются в своей работе
марксистско-ленинской методологией, и все огульное в этой методологии приводит к грубейшим ошибкам» (Там же. Д. 1074, л. 47).
Это была уже риторика, за которой образ науки просматривался с трудом, ибо
в большинстве своем местные ученые перестали рефлектировать по этому поводу.
И не случайно подавляющее большинство из опрошенных мной в 1990–2000-е годы на вопрос, как бы они определили, что такое наука, ничего не ответили, а один
воскликнул: «Спросите что-нибудь полегче». Вопрос задавался ученым, пришедшим в науку Дальнего Востока в конце 1940–начале 1950-х годов. Лишь ответы
двух из них дали возможность понять, что наука для них – это та сфера, где создается новое знание.
Сложная конструкция образа науки в сознании ученых сменилась мифом о ней,
который окончательно стал и формой и содержанием этого образа. И в этом мифе
наука оставалась инструментом, орудием в руках мудрого государства, за которым
признавалось право не только вмешиваться в ход ее развития, но и корректировать
ее результаты. Не стояла ли уже за этим признанием готовность внести в научную
картину мира те самые «жизненные элементы» и элементы сознания, которые, по
признанию М.Мамардашвили, вели к подрыву классической рациональности?
Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо рассмотреть еще один уровень научного мировоззрения – частнонаучный.
Будучи связанным с областью конкретных исследований, он, безусловно, испытал влияние рефлексии общенаучного уровня, но в свою очередь воздействовал на
нее благодаря собственным критериям научности. Его связь с общенаучным мировоззрением проявляется прежде всего в том, что одним из основных критериев научности считалась и считается ориентация ученых всех областей знания на его мировой уровень, на мировую науку. Российские ученые этого критерия придерживалась неукоснительно. Оказавшиеся на Дальнем Востоке до революции или во время Гражданской войны исключения не составляли.
Следование данному критерию в советской науке утрачивало свою непреложность не сразу. Во всяком случае, ничто не говорит о том, что ученые подвергали
сомнению его значимость в первое десятилетие советской власти. Это в равной
степени касается и естественников, и гуманитариев. Научная политика в те годы
была нацелена на развитие теснейших зарубежных научных контактов. Однако с
конца 1920-х для гуманитарной и с середины 1930-х годов (дело акад. Н.Н.Лузина) для всей остальной науки политика изменилась. Вынужденная изоляция от мирового сообщества, в которой оказались отечественные ученые, стала не единственным испытанием для них. В советской России сфера знания, разделенного на
науку советскую и буржуазную, лишилась не только научных направлений, отнесенных к разряду буржуазных (т.е. к знанию «ложному»), но и возможности любого, кроме уничижительного, упоминания многих имен, составивших гордость мировой науки.
Однако для многих дальневосточных ученых ориентация на мировую науку
осталась весьма устойчивым компонентом мировоззрения, определявшим все
106
остальные. Она сохранялась даже при стремительно менявшейся риторике. Ученый-химик, в то время ставший директором Химического института ДВФАН,
В.О.Мохнач, например, при обсуждении статьи в «Правде» о Н.Н.Лузине на месткоме осенью 1936 г. заявил, что и сам предпочитает публиковаться за границей, а
не в местном «Вестнике» (РГИА ДВ. Ф. 792, оп. 1, д. 8, л. 20). В то время, когда
открытые заявления подобного рода стали невозможны, об ориентации на мировую науку можно судить по публикациям, где так и не исчезли ссылки на иностранную научную литературу. Причем работы зарубежных авторов дальневосточными не только не критиковались, но по-прежнему служили теоретическим и методологическим ориентиром. Такие публикации встречались и в довоенных, и послевоенных изданиях как в академической, так и отраслевой научной литературе.
Не исчезли они даже в разгар холодной войны. Бюро Приморского комитета
ВКП (б) 12 декабря 1947 г. отмечало, что сотрудник Базы АН СССР к.х.н. К.И.Карасев в своем докладе «занялся безудержным восхвалением американской техники…и с уничижительным для советского ученого раболепием отнесся к тому факту, что сообщение о его исследовательских работах было напечатано в одном американском журнале» (ГАПК. Ф. П-68, оп. 6, д. 82, л. 174). В 1948–1949 гг. (пик борьбы с «преклонением перед Западом») цитировали зарубежных коллег самые квалифицированные специалисты ДВФАН (А.И.Куренцов, Д.П.Воробьев) и ТИНРО
(А.Г.Кагановский, П.А.Моисеев, А.И.Румянцев, А.П.Веденский) (Там же. Ф. П-368,
оп. 1, д. 14, л. 10). Ориентация на мировую науку наследовалась и научной молодежью. В 1950 г. аспирантка Биологического отдела ДВФАН Тарина, высоко оценив
книгу американского биолога Ж.Лёба «Регенерация», вызвала полуграмотную критику одних коллег за «раболепие перед иностранщиной», но нашла открытую поддержку у других (Там же. Ф. П-3, оп. 14, д. 21, л. 153).
Вузовская интеллигенция (естественнонаучная и научно-техническая) тоже не
спешила ломать устоявшиеся взгляды. Многие оставались на привычных позициях даже тогда, когда их корректировка стала неизбежной, т.е. на рубеже все тех же
1940–1950-х годов, мотивируя это разными причинами. Одни, как преподаватели
ДВПИ, считали «нецелесообразным умалчивать имена зарубежных ученых, особенно основателей некоторых методов», и даже в 1952 г. «слабо» пропагандировали достижения отечественной науки, а «в лекциях допускали необоснованные
ссылки на иностранные источники» (Там же. Ф. 52, оп. 9, д. 21, л. 85); другие, не
отличаясь такой прямотой, просто ссылались на инерционность собственного мышления, вызванную рутинизацией преподавательской работы (Там же. Ф. П-68, оп.
6, д. 88, л. 27–28). Главное – то, что в партийных кругах объявлялось «косностью
мышления», на самом деле представляло собой устойчивый компонент частнонаучного мировоззрения.
Местные специалисты в области гуманитарных и социальных наук с середины
1930-х до середины 1950-х годов были представлены исключительно вузовской
средой. Гуманитарные науки, как известно, находились под более сильным идеологическим прессингом, чем естественные. Поскольку относительно философов,
историков и экономистов сохранившиеся источники ничего определенного в этом
плане не сообщают, есть основания полагать, что частнонаучное мировоззрение
данной группы научной интеллигенции отвечало властным императивам. Иначе
хоть кто-нибудь из них подвергся бы тем же нападкам, которые обрушились на ряд
специалистов-филологов, прежде всего – на преподавателей зарубежной литературы и иностранных языков в педагогических вузах, которые уж никак не могли избежать целенаправленного обращения к иностранным авторам и зарубежной критике. Обращаясь же к предмету преподавания, они были обязаны оценивать его с
107
позиций партийно-классовой непримиримости, т.е. во всеуслышание обличать
«идейных противников». И только. Но для некоторых это оказалось невыполнимым:
даже после обвинения в буржуазном объективизме, аполитизме, космополитизме их
мировоззренческие ориентации не изменились. Рассматривая работу ВГПИ осенью
1949 г., Бюро Приморского крайкома приняло постановление, в котором говорилось:
«Особенно плохо обстоит дело на кафедре литературы. Преподаватель МирзаАвакьянц восхваляет Мерешковского, Гиппюс (так в оригинале. – Е.В.), тем самым
преклоняясь перед разлагающейся культурой Запада. Преподаватель Хаселева с позиций буржуазного объективизма восхваляла Бальзака, превозносила Гофмана. …
На кафедре иностранных языков восхваляются Киплинг, Эптон Синклер преподавателями Бенинг и Ивановым» (ГАПК. Ф. П-392, оп. 1, д. 9, л. 19).
В 1920–1930-е годы дальневосточные ориенталисты, отстаивая достижения
своей школы, ориентировались на мировую и отечественную научную традицию
[4, c. 22–27]. После войны такую позицию разделяли ученые отраслевой и вузовской науки и гуманитарии педагогических институтов. Среди них – молодежь.
Поддержанный заведующим кафедрой ВГПИ Е.В.Бырдиным, преподаватель русской литературы И.Т.Спивак высказал мнение о том, что советская литература по
форме отстает от классики. При утвердившемся методологическом постулате о
единстве формы и содержания оно было равноценно признанию превосходства
русской классической литературы над литературой советского периода (ГАПК.
Ф. 175, оп. 1, д. 5, л. 78–79).
Ориентацией на мировую науку во многом были обусловлены и иные компоненты частнонаучного мировоззрения. Те, что формировали отношение к предметной и методической областям науки. Изменение привычных взглядов на предмет и
методы исследования в науке – процесс сложный и болезненный всегда. Но в советской России частнонаучное мировоззрение, как и общенаучное, ломалось под
воздействием не внутринаучных факторов, т.е. не в результате очередной научной
революции, а под влиянием внешних по отношению к науке обстоятельств, преимущественно политического характера. В этих условиях оставаться верным привычным позициям было равносильно подвигу. Прежде всего власть директивным
образом вмешалась в предметную область социального и гуманитарного знания,
после войны к ним присоединился ряд естественнонаучных областей. Речь шла не
только об изменении самого предмета исследовательской деятельности, расширении или сужении ее границ, но и о переоценке реальности (как прошлой, так и настоящей) под углом зрения идеологических императивов.
В первые годы советской власти лишь единицы из дальневосточных историков,
экономистов не спешили радикально менять предмет исследования и его оценку.
В 1925 г. зав. Агитпропом Дальневосточного бюро ЦК РКП (б) т. Сноскарев, разбирая обстановку в ГДУ, докладывал: «…проф. Лопатин на лекции представил государственный строй Англии идеальным и сделал вывод, что в Англии революция
невозможна» (РГАСПИ. Ф. 372, оп. 1, д. 1079, л. 152 об). Это реакция ученого на
лозунг «даешь мировую революцию», еще не снятый большевиками. Но уже тогда признавалось, что «такие факты теперь редкость». Большинство же ученых не
помышляли отстаивать предметную область своей науки, резко отторгаемую новой идеологией. Об этом свидетельствует доклад ректора ГДУ историка В.И. Огородникова «Историческая наука на распутье» в 1926 г. на одном из заседаний Культурно-исторического отдела ДВКНИИ (РГИА ДВ. Ф. Р-2540, оп. 1, д. 4, л. 109).
Обществоведы столь быстро откликнулись на требование времени не случайно:
кроме всего прочего сработал так называемый эффект «советского идентитета».
Данное явление, рассмотренное Й.Хельбеком при анализе политической иденти108
фикации в 1930-е годы выходцев из дворянских российских семей, сводилось к желанию новоявленных маргиналов обрести в советском обществе социально значимый статус [21, c. 200, 201]. В психологии это можно связать с мотивом аффилиации, в данном случае обозначающим стремление индивида присоединиться к
группе [20, c. 550]. Для маргиналов он особенно значим. Такими маргиналами в
отечественной науке оказались обществоведы, а вслед за ними гуманитарии. Уже
в 1926–1927 гг. в рамках ДВКНИИ немногочисленные историки и филологи ГДУ
обратились к изучению революционных событий на Дальнем Востоке, истории
пролетариата ДВК, рабоче-крестьянского движения в Японии и ее колониях.
Обобщить все эти проблемы они решили в задуманном труде «История Русского
Дальнего Востока в эпоху империализма и пролетарской революции» (РГАСПИ
ДВ. Ф. Р-2540, оп. 1, д. 4, л. 109, 170–178). Но изменить предметную область оказалось гораздо легче, чем устоявшийся образ мыслей и взгляды на стремительно
изменившийся мир, даже при осознанном желании. Зав. ДальОНО т. Лобов в мае
1928 г. на пленуме Далькрайкома ВКП (б) не мог не упомянуть об этом: «Я имел
несчастье быть на трех лекциях профессора Огородникова. На одной лекции шел
спор о классовой борьбе. Может ли забастовка быть методом классовой борьбы
или нет. Проф. Огородников доказывал, что это не классовая борьба, а экономическая борьба» (ГАПК. Ф. П-67, оп. 1, д. 132-а, л. 196).
В.И.Огородников, уже с начала 1920-х годов в партийных кругах Дальнего Востока ставший фигурой достаточно одиозной, был не одинок, особенно если это касалось оценки происходящего. В сводке ГПУ по Приморью от 4 апреля 1928 г. в
разделе, касавшемся взглядов профессуры, читаем: «…среди них довольно широко развито недоверие к социалистическому строительству и нашему пятилетнему
плану. Они считают, что он ни экономически, ни научно не обоснован» (Там же.
Д. 178, л. 68). Последняя фраза обнажает мировоззренческую основу критики. Через два года на пятой Владивостокской окружной конференции (май 1930 г.) т. Рогозин (ОГПУ) в качестве примеров реакционности профессоров ГДУ, не называя
фамилий, зачитывал их оценки происходящих перемен: «“коллективизация потерпела крах”; “крестьянство в колхозы тянется насильно”; “наше хозяйство идет к
гибели”» (Там же. Д. 292, л. 64).
Дальневосточным ориенталистам – и филологам, и историкам – также удалось
сохранить независимость суждений о предметной области своих исследований, в
силу чего в 1920–1930-е годы они оказались в «интеллектуальной оппозиции»
[4, c. 25]. Ориенталисты-филологи не разделяли господствовавшей в 1930-е годы
официальной лингвистической теории – «нового учения о языке» акад. Н.Я.Марра. Многие историки уходили в изучение глубокой древности, избегая обращения
к современности. Но те из них, кто изучал современность, продолжали, осознанно
или нет, оценивать свой предмет исходя из традиции, сложившейся в отечественной и мировой ориенталистике.
Первое поколение советской гуманитарной интеллигенции Дальнего Востока,
воспитанное в духе марксизма, скорее всего не рефлексировало по поводу предметного содержания своей науки. Но мировоззренческие установки в науке стремительно менялись, приобретая все более острый политизированный характер, и
молодые научные работники, в основном представленные экономистами, только
что окончившими вузы, зачастую не успевали их интериоризировать. В начале
1930-х годов, чувствуя, что непосредственно наблюдаемая ими действительность
никак не соотносится с декларируемой, некоторые из них осторожно критиковали эти положения. Характер же их размышлений, о чем можно узнать из следственных дел местных «рютинцев», отражал не только частнонаучное, но и полити109
ческое мировоззрение, грань между которыми в данном случае была достаточно
условна.
Архивные материалы последующих двух десятилетий не позволяют утверждать, что дальневосточные обществоведы каким-либо образом самостоятельно интерпретировали предметную область своих исследований. Стало быть, их мировоззрение в этой части обрело устойчивость, а его содержательная сторона соответствовала требованиям, сформированным господствовавшей идеологией. Возможно ли было иное, если к преподаванию общественных дисциплин допускались
идеологически проверенные кадры, преимущественно члены партии? С гуманитариями дело обстояло несколько иначе. Далеко не у всех из них оценка предметной
области совпадала с официальной. Это были те самые преподаватели, которые сохранили ориентацию на мировую науку.
Естественнонаучная и научно-техническая интеллигенция, с первых же лет установления советской власти на Дальнем Востоке существенно расширив границы
своей предметной области, не так скоро, как обществоведы и гуманитарии, стала
пересматривать свое к ней отношение. Ориентация же на мировую науку выдвигала достаточно жесткие требования к уровню ее осознания. Следование устоявшимся принципам научности в определении предметной области помогло аграриям выдержать первый натиск со стороны лысенкоизма. По ряду причин полемика,
развернувшаяся середине 1930-х годов между учеными-аграриями в Москве, не
вызвала никакого интереса у дальневосточников. Но она не была оставлена ими
без внимания, ибо дело касалось селекции злаковых культур, которой занимались
в сельскохозяйственных учреждениях ДВК. Упоминание о Лысенко впервые
встретилось в протоколе заседания научного совета Амурской опытной сельскохозяйственной станции, состоявшегося 30 марта 1936 г., за девять месяцев до IV сессии ВАСХНИЛ, где Лысенко и Презент попытались политизировать научный спор,
а отечественные генетики впервые вступили с ними в открытую борьбу
[15, c. 165–178]. Высказанное на заседании Станции предложение обратиться к методу Лысенко было подхвачено несколькими месяцами позже, во время разгоревшейся борьбы между старшим поколением ученых Станции и молодежью, чьи
первые шаги в науке оценивались ими довольно строго (ГАХК. Ф. 721, оп. 1, д. 7,
л. 23). Еще в августе 1935 г. недавняя выпускница ГДУ Е.Г.Лебедева заявила, что
д.б.н. Алексахин «вместо руководства дает нашим работам нездоровую критику»
(Там же. Л. 5). Трудно сказать, что непосредственно имела в виду Лебедева, но обнажившийся впоследствии конфликт имел, безусловно, мировоззренческий характер. Суть его довольно бессвязно (или бессвязной оказалась запись в протоколе,
теперь судить трудно) выразил весной 1936 г. на конференции научных работников
сельскохозяйственных учреждений ДВК директор Станции Мясников: «В коллективе Станции породились различные направления, мнения. … Было два фронта.
Один за исправление старых ошибок и другой за то, чтобы не применять и те правильные решения, которые предложили некоторые из молодых товарищей»
(Там же. Д. 63, л. 3). Новые позиции были связаны с учением Лысенко.
Почти десять лет после данного конфликта ни на заседаниях ученых советов
агронаучных учреждений Дальнего Востока, ни в их научных отчетах о Лысенко
не вспоминали. Но интерес к нему сохранялся. В январе 1944 г. на ученом совете
ДВНИИЗиЖ научный сотрудник Института П.Т.Слугин заявил: «На заседании
ученого совета Приморской опытной станции указывалось, что в тематическом
плане Института отсутствует основной вопрос – земледелие. Сопоставляя это заявление с тем, что сказал академик т. Лысенко, я прихожу к выводу, что приморцы
были правы» (Там же. Д. 215, л. 6). О нем не только не забыли, его идеи стали
110
наводить местных ученых на серьезные размышления, а некоторых заставляли переосмысливать утвердившиеся в науке теоретические положения, меняя взгляд на
мир. Причем часто влияли не идеи, а новаторская позиция академика, сама по себе притягательная для молодежи.
В апреле 1946 г. ученый совет ДВНИИЗиЖ обсуждал методику молодого специалиста Е.Л.Башкина, направленную на оздоровление картофеля. Башкин не без
гордости заявил, что его работа «является продолжением работ академика Лысенко». Но в докладе Башкин утверждал противоположное тому, что вскоре при горячей поддержке самого академика в вирусологии заняло место неопровержимой теории: «Если бы вирусы были живыми существами, – рассуждал Башкин, – то тогда летние посадки картофеля не могли быть эффективными» (ГАХК. Ф. 721, оп. 1,
д. 245, л. 24). То есть, предваряя будущие дискуссии, он невольно занял сторону
побежденных: «Микробиологический метод исчерпал себя в вирологии и завел ее
в тупик. Выход из положения указали биохимики».
В связи с этим необходимо проанализировать характер апелляций к авторитету
Лысенко в разгоревшихся спорах, сравнив позиции ученых до Августовской сессии
ВАСХНИЛ 1948 г. и после нее. Лишь в известных пределах и до определенного времени позиция сторонников той или иной группы оставалась непредвзятой. Предвзятость в ряде случаев была вызвана самой личностью Лысенко. Лысенко, безусловно, обладал харизмой. О его способности влиять на окружающих впоследствии напишет В.Сойфер: «Я много раз слышал Лысенко в 50-е годы, когда речь его, возможно, была не столь горячей, как раньше, но и тогда он производил магическое действие на аудиторию. Он обладал даром кликушества, испускал какие-то флюиды, заставлявшие слушателей забыть все на свете и воспринимать как откровение любой
вздор, изливавшийся из его уст» [15, c. 120]. Если это признает уже сложившийся
ученый, притом ярый противник Лысенко, что говорить о его молодых сторонниках.
Вот выдержка из беседы автора (18.04.1991) с акад. ВАСХНИЛ и бессменным с 1961
по 1991 г. директором ДальНИИСХ (бывшим ДВНИИЗиЖ) Г.Т.Казьминым: «Лысенко я встречал и Презента. Шла борьба. Выступает Лысенко. Генетики, может быть,
в силу нашей недостаточной грамотности в этих науках – генетика крайне сложная
наука – говорили пространно, очень туманно и авторитетом не пользовались. И когда выступали Презент, Лысенко – это убеждало».
Правомочны вопросы: в чем убеждало, всех ли убеждало и почему?
Во время нашей беседы (12.03.1989, Владивосток) Е.Г.Лебедева прямо сказала:
«Мы бились об эти вопросы. Ведь это трудно понять, когда высшая наука тебе что-то
говорит». Смысл этой фразы раскрывает дальнейший разговор с ней: «Как ученые
воспринимали его идеи между собой? – Ну, знаете, как воспринимали. Это же все было (пауза) тоже в приказном порядке (усмехается). Вызвали в райисполком, спрашивали, как проводим, так сказать, идеи Лысенко, упрекали иной раз в том, что с ихней
точки зрения, работников сельского хозяйства, вроде и не так. В общем мы не особенно над этим задумывались…Между прочим, у него много хороших мыслей, у Лысенко, было…некоторые идеи – яровизация картофеля – нам очень помогли на Севере.
Конечно, еще бы проращивали. Мы не проращивали. Идет ли там яровизация, в конце концов не важно. Важно, что он уже тронулся в рост, и мы его уже садим».
Здесь необходимо пояснение. Лебедева говорит о возрожденном Лысенко в начале войны «дедовском» способе посадки картофеля срезанными верхушками
клубней, содержащими зачаточные ростки (глазки), и отдельными глазками. По
признанию В.Сойфера, эти советы частично помогли преодолеть голод и сохранить посадочный материал [15], а в рассказе Е.Г.Лебедевой оказались единственной «хорошей мыслью» Лысенко.
111
Других примеров архивные материалы не дают, так что остается не вполне ясным, в чем непосредственно убеждались ученые-аграрии Дальнего Востока. Если
разбираться в «сложной науке генетике» они не торопились, можно предполагать,
что их отношение к предметной области своей науки определялось не столько научным мировоззрением, сколько обыденным сознанием. Часто даже те из них, кто
напрямую не разделял теории Лысенко, с осторожностью относились и к идеям
его противников. Обвиненная впоследствии в «морганизме» Е.А.Гамаюнова, ведущий селекционер-овощевод Дальнего Востока, еще в 30-е годы, как и Мичурин на
плодовых, пыталась повторить опыты Менделя на сое, но ожидаемых результатов
не получила. Может быть, вспомнив об этом 7 сентября на заседании ученого совета Института, посвященного итогам Августовской сессии ВАСХНИЛ, она оказалась в числе немногих, кто пытался осудить генетиков не с политико-идеологических, а с научных позиций (ГАПК. Ф. 721, оп. 1, д. 290, л. 55).
Прикладная агронаука на Дальнем Востоке была представлена также Дальневосточным отделением ВИР, существовавшим во Владивостоке с 1929 г. ВИР, возглавляемый Н.И. Вавиловым до его ареста в августе 1940 г., жил своей жизнью даже после того, как руководство Академией в 1935 г. перешло от Н.И.Вавилова к А.И.Муралову, весьма далекому от науки, а в 1938 – к самому Лысенко. Сотрудники достаточно разветвленной сети ВИР, в большинстве случаев подобранные Николаем
Ивановичем, ориентировались преимущественно на генетику, сохраняя верность ей
и после его ареста [16]. Ученые Дальневосточного отделения ВИР, казалось, не замечали восхождения Лысенко в 30-е годы: до войны его имени не упоминалось ни
в переписке ученых с Н.И. Вавиловым, ни в отчетах отделения, ни в протоколах его
заседаний (ЦГАНТД. Ф. 318, оп. 11, д. 492, 655 и др.). Их приверженность идеям
Вавилова и генетике была вызвана не только полученным образованием, не только
ведомственной зависимостью, но являла собой результат глубоких, подчас мучительных духовных поисков. И.Н.Савич, человек самого независимого склада мышления, писала Вавилову в 1934 г.: «У нас получилась очень интересная картина расщепления сорта Горден формы 010, в результате которого получены формы, напоминающие описанные Вами для Абиссинии безостые твердые, полуостистые, компактные, мягкие различного типа и окраски и английские. Это расщепление, вызванное болезненным состоянием сорта, путает мои генетические установки и загромождает мою седую голову мировыми мыслями» (Там же. Л. 54).
До войны частнонаучная специфика позволяла держаться в стороне от разгоравшихся агронаучных дискуссий и лесоводам ДВНИИЛХ, и морским биологам
ТИРХ/ТИНРО, и научно-медицинским работникам Хабаровского мединститута.
В сохранившихся материалах ДВФАН 1930-х годов тоже не обнаружено никаких
упоминаний ни о появлении новой теории, претендующей на особую научность,
ни об имени ее автора. Не касались ее ученые и в личной переписке с акад. В.Л.Комаровым. Скорее всего, частнонаучное мировоззрение этой группы научных работников, не испытывая прямого натиска со стороны чуждых ему установок, сохраняло устойчивость в осознании предмета их деятельности.
В середине 1940-х годов дискуссии в биологии возобновились. Начало холодной войны помогло им обрести политическую окраску. Теперь Лысенко расправлялся со своими оппонентами иными методами. В моду вошли суды чести, одной
из первых жертв которых стал генетик проф. А.Р.Жебрак. Накал борьбы в центре
не позволил остаться в стороне и дальневосточным ученым. Прежде всего откликнулись научные работники Дальневосточной базы АН СССР. В общих чертах
их позицию описал зав. сектором растениеводства к.б.н. И.Ф.Беликов: «У нас на
Базе примерно такая картина – учение Мичурина (а сторонники Лысенко в те
112
годы назывались либо мичуринцами, либо советскими дарвинистами. – Е.В.) ботаники и зоологи хотят территориально ограничить сектором растениеводства. …
Если же ботаников и зоологов не касается или имеет косвенное отношение к ним
учение Мичурина, то спрашивается, – на какой же теоретической основе строится их работа?» (Архив ДВО РАН. Ф. 1, оп. 13, д. 10, л. 225). Ответ был очевиден
– на основе работ генетиков. Это выяснилось на мартовской сессии Базы в 1948 г.
Судя по названию – «О борьбе за существование в природе между видами и внутри их», – она стала откликом на прошедшую в феврале 1948 г. конференцию биологов МГУ, где генетики во главе с акад. И.И.Шмальгаузеном неопровержимо
доказали полную научную несостоятельность идей Лысенко, надеясь убедить в
этом партийных лидеров страны [15, c. 383]. На сессии Дальневосточной базы в
защиту учения Лысенко выступили очень немногие работники. Большинство, и
среди них научная молодежь, с резкой критикой набросились на его теорию. Выступления мичуринцев «настолько потонули в общем хоре непродуманной критики, что партийной организации и дирекции Базы пришлось продлить работу сессии на один день, чтобы в специальных выступлениях показать значение работы
И.В.Мичурина и Т.Д.Лысенко», – говорил в октябре, оценивая мартовскую сессию, председатель президиума ДВ базы В.С.Слодкевич (Архив ДВО РАН. Ф. 1,
оп. 13, д. 10, л. 133). Далее он коснулся выступлений наиболее активных оппонентов Лысенко. Младший научный сотрудник А.В.Мизеров, «задавшись весьма неблаговидной целью оклеветать академика Т.Д.Лысенко, обвинил его ни более, ни
менее как в идеализме и пытался обосновать это свое обвинение ссылками на
классиков марксизма-ленинизма. Д.П.Воробьев в своем выступлении взял под сомнение целесообразность гнездового посева кок-сагыза, а т. Розенберг… привлек
на помощь математику и попытался подвести математическое обоснование под
утверждение, что гнездовой посев кок-сагыза не может дать производственного
эффекта». Обратил внимание Слодкевич и на то, что некоторые из выступавших
заняли двойственную позицию. Среди них оказался старший научный сотрудник
В.Н.Яковлев, который «хотя и отдавал на словах должное акад. Т.Д.Лысенко, но
тут же солидаризовался с воззрениями известного мракобеса Кона и восторженно
отзывался о хромосомной теории». Слодкевич не умолчал и о том, что уже было
известно партийным органам. То есть что д.б.н. Н.Е.Кабанов «получил печатные
материалы известной конференции шмальгаузенцев и…убеждал аудиторию в
правоте Шмальгаузена» (Там же. Л. 132–133, 214). В целом же, по словам Слодкевича, ученые Базы на своей сессии в марте 1948 г. обвинили Лысенко ни много
ни мало «в извращении науки» (Там же. Л. 247).
Но среди ее сотрудников оказались и сторонники Лысенко. Представленные
весьма незначительным числом, его защитниками были лесоводы и растениеводы,
т.е. специалисты, предметная область занятий которых близка агробиологии. Уровень квалификации наиболее активных из них по меркам Дальнего Востока достаточно высок: среди них были кандидаты биологических наук И.Ф.Беликов, Б.П.Колесников. Искренность их нельзя подвергнуть сомнению не только потому, что они
решительно и последовательно разоблачали «шмальгаузенцев» еще до августовской сессии, но и потому, что пересмотр позиций дался им нелегко. Колесников
признавался: «К сожалению, страх ломать устаревшие и отжившие научные традиции, подкрепленные именами авторитетных ученых, часто останавливает нас,
научных работников, на полпути, заводит нас в тупик половинчатости и примиренчества. Это более опасная болезнь для развития передовой советской науки, чем
открытая пропаганда или поддержка положений реакционно-идеалистического
мировоззрения» (Там же. Л. 246).
113
О своеобразном мировоззренческом маргинализме, неизбежном в любом из
возможных случаев смены научных парадигм, уже говорилось. Но здесь речь шла
об учении, которому уже тогда и с теоретических, и (главное для отечественной
науки) с экспериментальных позиций было отказано в научности. Полностью игнорировать мнения противников Лысенко его защитники не могли и на октябрьской сессии пребывали в состоянии некоторой растерянности, демонстрируя шаткость позиций друг друга. «А между тем, – говорил в своем выступлении
В.Н.Яковлев, видимо, смягчая впечатление от обвинения в собственной непоследовательности, – даже лучшие представители мичуринцев, как, например, Колесников, не осознали, что внутривидовая борьба – это понятие, надуманное буржуазными учеными». Немало упреков в непоследовательности взглядов услышал Беликов. Не помогла ему и Августовская сессия, в чем он сам признавался: «Мы с
большим вниманием следили за работой сессии, прочитали доклад Лысенко. Откровенно говоря, в порядке самокритики, суть доклада нами была не понята»
(Там же. Л. 323).
Если научные сотрудники Базы, откликаясь на дискуссии центра, пытались
оценить лысенкоизм до Августовской сессии, то ученые ряда отраслевых институтов продолжали его игнорировать. Научные сотрудники Дальневосточной станции
ВИР (бывшего Отделения), как и многие работники краевых сельскохозяйственных опытных учреждений, вели свою работу «согласно установкам и методам
формальной генетики» (ГАПК. Ф. П-68, оп. 6, д. 88, л. 27). «В Краевой опытной
станции почти десять лет на витрине лежит основной труд Мичурина – «“Итоги
60-летней работы”. Никто из работников в руки не брал этой книги…» – говорилось на Четвертом пленуме Приморского крайкома ВКП (б) в сентябре 1948 г.
Молчанием обходили идеи Лысенко биологи-лесоводы ДальНИИЛХ, морские биологи ТИНРО, преподаватели биологии педагогических институтов, Хабаровского
медицинского института. Тем более не реагировала на происходившее в биологии
научно-техническая интеллигенция Дальнего Востока (Архив ДВО РАН. Ф. 1,
оп. 3, д. 10, л. 143, 146, 151; ГАХК. Ф. 1507, оп. 1, д. 612, л. 359–445).
Сессия ВАСХНИЛ 31 июля–7 августа 1948 г. резко изменила ситуацию. Как известно, на ней дискуссия между отечественными генетиками и лысенкоистами при
активном содействии высших чинов партаппарата окончательно обрела политикоидеологический характер, вызвав в стране невиданную по размаху идеологическую кампанию, за которой последовал разгром генетики. Когнитивные, идеологические и политические последствия кампании для всех сфер научного знания достаточно подробно описаны [12, c. 860–907; 15]. Но одновременно ломалось частнонаучное мировоззрение целого поколения ученых, ибо усвоить «уроки сессии» – для научной интеллигенции страны значило переоценить предмет своей науки, принять идею, что уже само ядро научного знания может быть проницаемо со
стороны вненаучных факторов. Рассмотрим, как это происходило в кругу дальневосточников.
Пропагандировать итоги сессии они были вынуждены чуть ли не сразу после
ее окончания, еще не предполагая, каков будет ее резонанс. В числе пропагандистов оказались И.Беликов, Е.Башкин, И.Клименко и другие ученые, исключая молодежь, которой, по-видимому, не доверили такого ответственного дела. Итоги пропаганды материалов сессии оценены крайкомом партии в сентябре 1948 г. следующим образом: «Лекции, которые читались по этому вопросу тт. Беликовым, Клименко, Башкиным и некоторыми другими, – это в большинстве своем сухой, поверхностный, далеко не полный и к тому же путаный пересказ того, что говорилось на сессии. Ни одного конкретного факта, ни одного примера о неодолимости
114
мичуринского учения, полный отрыв лекций от жизни колхозов, МТС и совхозов»
(ГАПК. Ф. П-68. оп. 6, д. 88, л. 26). Если вспомнить признания самого И.Ф.Беликова, стоит признать правоту Крайкома.
Обсуждение итогов сессии Приморский крайком предпринял в рамках уже упомянутого заседания расширенного ученого совета ДВФАН с приглашением руководителей всех научных учреждений Приморья. Заседание приняло бурную форму разоблачений не только потому, что мнение партийных органов стало известно
ученым Базы. За безусловной данью внешним обстоятельствам скрывалось искреннее желание сторонников Лысенко разобраться в сути предлагаемых идей.
Для его противников их абсурдность была очевидной. Хотя в октябре они не бросились защищать свои позиции, но и не отступили от них и даже не стали публично каяться. Н.Е.Кабанов, например, после ряда обвинений в свой адрес выступая
дважды, ни разу не коснулся их. Таким образом, следует признать устойчивость
частнонаучного мировоззрения для определенной части ученых. Что не мешало
им пользоваться риторикой «мичуринцев»: «…решение сессии ВАСХНИЛ, – говорил в конце сессии Кабанов, – заставляет всех нас…пересмотреть всю проделанную до сих пор работу…с позиций творческого дарвинизма под углом зрения мичуринской биологии и подчинить задачам социалистического строительства» (Архив ДВО РАН. Ф. 1, оп. 13, д. 10, л. 232). Выход на инструментальный образ науки
оказался спасительным вектором примирения: стремление подчинить науку задачам производства объединяло и противников, и сторонников Лысенко.
Работники ДВНИИЗиЖ и ДальНИИЛХ на ученых советах, не переходя на личности, признали ошибки отделов, лабораторий, которые в постановляющей части
обещали исправить (ГАХК. Ф. 721, оп. 1, д. 290, л. 87–98 об.; Ф. 1679, оп. 1, д. 11,
л. 203–207 об). Лишь в заключительном слове директор ДВНИИЗиЖ А.Г.Новак
как бы вскользь обмолвился о том, что «К.Малыш отрицает учение Лысенко на деле». Полностью ритуал по разоблачению местных сторонников генетики, т.е. с обличением и покаянием, выполнили ученые Хабаровского мединститута, отыскав
«морганистов» в своей среде. Естественно, ими оказались биологи во главе с заведующим кафедрой А.В.Масловым. Именно на него и обрушился ученый совет.
Маслов тут же «покаялся»: «Считаю своим долгом сообщить о своих взглядах и
ошибках. Доклад акад. Лысенко…открыл мне глаза на реакционную сущность
морганизма-менделизма…их взглядов я никогда не разделял. Однако я не находился в лагере дарвинистов, так как учение Лысенко пропагандировали недостаточно…Мои ошибки…в некритическом отношении к существующим учебным программам...». Через заседание, когда ученый совет Института вернулся к этому вопросу, Маслов добавил, что он и кафедра готовы «обеспечить учебную, научную и
общественную работу на уровне передовой мичуринской науки, так, как этого требует от нас весь наш народ, как это требует от нас партия и товарищ Сталин, первый ученый мира» (ГАХК. Ф. 1518, оп. 1, д. 612, л. 369, 443).
Дальнейшие действия научных работников Дальнего Востока, независимо от ведомственной подчиненности их научных учреждений, ничем не отличались от действий их коллег по всей стране. Они сводились к пересмотру планов и тематики с
переоценкой предметной области исследований и переориентацией на методы, предлагаемые/насаждаемые Лысенко. К этому времени на Дальнем Востоке сложилась
определенная методика исследований. Обусловленная характером научного освоения края, а также личными пристрастиями местных ученых, сказавшимися уже на
выборе предмета исследований, она, судя по публикациям, сводилась к совокупности частных методов. Дальневосточники отличались редкими обращениями к общенаучной методологии и уклонялись от решения теоретических проблем.
115
Каковы бы ни были причины предпочтения метода теории, у дальневосточных
ученых они носили вполне осознанный характер. Совсем молодой еще сотрудник
ДВГУ химик М.Н.Тиличенко в средине 1930-х годов отстаивал тезис «опыт рождает мысль» (РГИА ДВ. Ф. 289, оп. 1, д. 491, л. 29). А пришедший в эти же годы в
науку Дальнего Востока плодовод Г.Т.Казьмин, даже став академиком ВАСХНИЛ
и директором ДальНИИСХ, утверждал: «Когда есть хороший сорт, любую теорию
подогнать можно». К соблюдению же критериев научности, определяемой методической частью, они, как бы следуя принципу «в начале было дело», подходили
очень строго и оценивали их весьма объективно при любых внешних обстоятельствах. Еще в годы Гражданской войны многие, чтобы поддержать необходимый
уровень исследований, искали экспериментальную базу за пределами своих учреждений: на промышленных предприятиях Владивостока, как инженер В.П.Вологдин и химик Б.П.Пентегов, или в научных центрах Японии и Китая, как палеонтолог А.И.Криштофович, геологи П.И.Полевой и Э.Э.Анерт. Так же поступали
ученые-востоковеды, совершенствуя свои знания языков.
Но ближе к концу 1920-х годов эти критерии сохраняли устойчивый характер
уже не для всех. Так, сначала историки и экономисты, а затем агробиологи вслед
за пересмотром предметной области своих изысканий под внешним воздействием
меняли и свои методические принципы. Причем представителям социальных наук, думается, вначале было просто непонятно, в чем этот пересмотр должен состоять. Корректируя планы в начале 1930-х годов, ученые-обществоведы ДВКНИИ,
впервые специально оговаривая методы своей работы, в качестве основного обозначили принцип комплексного изучения ДВК (РГИА ДВ. Ф. 2540, оп. 1, д. 4, л.
25). Но ждали от них совсем не этого. Ждали преодоления методологического
«объективизма», следования партийно-классовым принципам не только в теории,
но и на уровне метода, т.е. отбора для анализа тенденциозно подобранных фактов
и тенденциозного же их интерпретирования. Старшее поколение историков и экономистов сделать этого не успело, хотя попытки в этом направлении предпринимало. Для научной молодежи 1930-х и 1940-х годов, воспитанной в духе марксизма, проблема выбора и обоснования частнонаучного метода отпала как бы сама собой. Да и, ориентированная государством на преподавательскую работу, непосредственно наукой в вузах она не занималась.
Филологи-востоковеды в 1920–1930-е годы еще могли отстаивать частную методологию, не подрывавшую рациональных основ своей науки. Так, преподаватели японского языка Н.П.Овидиев и К.П.Феклин, вопреки расхожей установке партийной молодежи, внушали студентам, что нельзя за три–четыре года изучения овладеть языком даже на удовлетворительном уровне, тем самым утверждая необходимость для специалистов постоянного методического совершенствования. Для
перевода выбирали тексты, не соотносясь с их идеологическим наполнением, а
учитывая лишь научно-методическую значимость. Но для востоковедов, как и для
ряда ученых других гуманитарных направлений, все решилось само собой с закрытием ДВГУ в 1939 г. Вся острота мировоззренческих проблем в то время переместилась туда, где большевики еще не победили и где несколько лет велись основные теоретические бои, – в агронауку, переживавшую восхождение Лысенко,
которое началось именно с насаждения новых методов.
На Дальнем Востоке их попыталась подхватить часть научной молодежи
Амурской сельскохозяйственной станции, подвергнув резким нападкам методику В.А.Золотницкого. Впоследствии достижения ученого в области селекции
сои будут оценены как выдающиеся на самом высоком правительственном
уровне. Успехов же, оставаясь, как и многие отечественные селекционеры, вер116
ным методам классической селекции, основанным на отборе, он добьется благодаря тому, что внимание Лысенко непосредственно к селекции всегда, но
особенно после войны было ослабленным [5, c. 392]. Так что многие награды,
в том числе и Сталинскую премию, Золотницкий получит в начале 1950-х годов. В 1936 же году заместитель директора Станции П.Г.Краснюк внушал ему:
«Если мы будем работать по методу Лысенко, мы сумеем скоро вывести много
сортов» (ГАХК. Ф. 721, оп. 1, д. 73, л. 10–10 об). Демарш молодежи Станции,
как уже говорилось, подхвачен не был, ибо для большинства следование общепринятым методам конкретных исследований оставалось устойчивым критерием научности.
Об этом можно судить не только по научным отчетам, выступлениям на заседаниях ученых советов, но также по публикациям, в частности в Вестнике ДВФАН,
трудах ТИРХ/ТИНРО, ГДУ, где частные методы подробно описывались. Но есть
свидетельства иного характера, они тем более важны, что мировоззренческие ориентации ученых раскрывались в ситуациях, грозивших арестом и в конечном счете таивших угрозу для жизни. В 1937 г. сотрудники ДВФАН П.А.Тихомолов и
ДВГУ М.Н.Тиличенко с позиций строгой научности, имея в виду методическую
часть научных исследований, положительно оценили результаты работы трех научных работников ТИНРО: О.Б.Максимова, М.П.Белопольского и Е.Ф.Курнаева.
Кажется, рядовое в науке явление. Но все трое находились под следствием, а одно
из предъявленных им обвинений заключалось в утверждении «вредительства на
научном фронте». Тихомолов и Тиличенко для того и привлекались следственными органами, чтобы подтвердить обвинение, но не подтвердили (ГАПК. Ф. 1518,
оп. 1, д. п-23188, т. 3, л. 52–55 об). Несколько месяцев спустя Тиличенко отрицал
«вредительство» уже Тихомолова, арестованного вместе с проф. Мохначом, ссылаясь на их высокий профессионализм: «Я не знаю фактов вредительства Тихомолова и Мохнача… Его (В.О.Мохнача. – Е.В.) работы не скажу, чтобы не имели ценности… я был с ним в неприязненных отношениях… Я работаю другим методом»
(РГИА ДВ. Ф. 289, оп. 1, д. 491, л. 130–131). Оба случая по тем временам были невиданными по смелости. На них отваживались единицы, и именно те, чье мировоззрение было основано на глубочайшей научной рефлексии, метафизичности, пусть
даже проявившейся на частнонаучном уровне, но ставшей для них тем, что М.Мамардашвили назвал «личностным основанием», предотвращающим личность от
распада [9, c. 113, 114].
И все же единство того, что В.И.Вернадский назвал «основными принципами
научного искания» и чему старались следовать дальневосточные ученые, было поколеблено уже до войны. После войны оно, испытав еще большее внешнее давление как при определении предметной области, так и в выборе и обосновании частных методов, подверглось значительной деформации. Уступка лысенкоизму была
очевидной, для многих – вынужденной и осознавалась именно как компромисс.
Зоологи Базы называли это «приделыванием “мичуринских хвостов”» (Архив
ДВО РАН. Ф. 1, оп. 13, д. 10, л. 225). Но «приделывали мичуринские хвосты» не
только они. Вводили терминологию Лысенко и пользовались его риторикой, обосновывая актуальность исследования, описывая его предмет и методологию, демонстрируя его результаты, ихтиологи ТИНРО, лесоводы ДальНИИЛХ, медики
ХГМИ. Внутренняя уверенность в сохранении верности идеалам, на чем потом настаивали многие из них, остается достаточно спорной, заставляя воздержаться от
утверждений о незыблемости основ их мировоззрения. Дело в специфике взаимодействия слова и сознания, ибо слово не только оформляет мысль, но и влияет на
ее содержание.
117
В интеллигентоведении (так теперь названа область исследований проблем интеллигенции различного рода социальными и гуманитарными науками) не лишена
поддержки точка зрения о раздвоенности сознания как русской, так и советской
интеллигенции. Начиная с «Вех» (первый опыт анализа мировоззрения отечественной интеллигенции) она высказывалась не раз и касалась в том числе и ученых.
Казалось бы, не противоречит ей и рассмотренный материал. Но вряд ли неустойчивость научного мировоззрения постоянно растущей в 1930–1950-е годы группы
ученых можно трактовать как раздвоенность сознания каждого из них. Для его определения уместнее воспользоваться философским понятием «становление», указывающим «на переходное состояние, ведущее к оформлению вещей и явлений, к
обособлению органических и человеческих индивидов, к самоопределению природных и общественных систем» [6, c. 677]. Подобное состояние как раз и лишало научное мировоззрение дальневосточных ученых устойчивости, в результате
чего они оказались готовы к введению в научную картину мира сознательных и
жизненных явлений, приблизившему ее к неклассическому идеалу рациональности. Но лишь для единиц он осознавался обусловленным внутренними для науки
причинами, для большинства же – внешними.
ЛИТЕРАТУРА
1. Автономов Н.П. Первый съезд по изучению Уссурийского края в естественно-историческом отношении: (Из записной книжки участника съезда). Харбин: Типолитография т-ва «Озо», 1922. 20 с.
2. Васильева Е.В. Организатор науки (Владимир Михайлович Савич) // Забытые имена: история
Дальнего Востока в лицах. Вып. 1. Владивосток: Дальнаука, 1995. С. 144–165.
3. Вернадский В.И. Очерки по истории современного научного мировоззрения // Вернадский В.И.
Труды по всеобщей истории науки. 2-изд. М.: Наука, 1988. С. 42–174.
4. Георгиевская Е.А. Становление и развитие Дальневосточного центра востоковедения
(1899–1939): автореф. дис. ... канд. ист. наук. Владивосток: Изд-во ДВГУ, 1994. 30 с.
5. Елина О.Ю. Между научной теорией и сельскохозяйственной практикой // За «железным занавесом»: мифы и реалии советской науки. СПб.: Дм. Буланин, 2002. С. 376–392.
6. Кемеров В.Е. Становление // Современный философский словарь. М.: Акад. проект, 2004.
С. 677–678.
7. Коллинз Р. Социология философий: глобальная теория интеллектуального изменения. Новосибирск: Сибирский хронограф, 2002. 1281 с.
8. Мамардашвили М. Классический и неклассический идеалы рациональности. М.: Логос, 2004.
240 с.
9. Мамардашвили М. Неизбежность метафизики // Мамардашвили М. Необходимость себя. М.: Лабиринт, 1996. С. 101–115.
10. Международные связи Академии наук СССР 1917–1941. М.: Наука, 1992. 368 с.
11. Налимов В.В. Требование к изменению образа науки // Проблемы знания в истории науки и
культуры. СПб.: Алетейа, 2001. С. 6–26.
12. Наука и кризисы: историко-сравнительные очерки. СПб.: Дм. Буланин, 2003. 1140 с.
13. Первая конференция по изучению производительных сил Дальнего Востока: тез. докл. Хабаровск, 1926. 106 с.
14. Производительные силы Дальнего Востока. Владивосток; Хабаровск: Кн. дело, 1927. Вып. 2.
304 с.; Вып. 3. 440 с.; Вып. 4. 596 с.; Вып. 5. 192 с.; Вып. 6. 260 с.; Вып. 7. 168 с.
15. Сойфер В. Власть и наука: история разгрома генетики в СССР. М.: Лазурь, 1993. 706 с.
16. Соратники Вавилова: исследователи генофонда растений. СПб.: Изд-во ВНИИР, 1994. 616 с.
17. Степин В.С. Теоретическое знание: структура, историческая эволюция. М.: Прогресс-традиция,
2000. 744 с.
18. Степун Ф. Бывшее и несбывшееся. М.; СПб.: Прогресс-литера: Алетейя, 1995. 652 с.
19. Филатов В.П. Образы науки в русской культуре // Вопр. философии. 1990. № 5. С. 34–46.
20. Хекхаузен Х. Мотивация и деятельность. 2-е изд. М.; СПб.: Питер, 2003. 860 с.
21. Хельбек Й. Личность и система в контексте сталинизма: попытка переоценки исследовательских подходов // Крайности истории и крайности историков: сб. ст. М.: РНИСиНП, 1997.
С. 195–207._

Больше информации

Статьи о России


 

 


Copyright © 2005-2009 Защита сайта от бана. Учёт кликов из любых источников